У Осипа Мандельштама есть Загадочное Стихотворение. Называется оно «Ламарк».
Был старик, застенчивый, как мальчик,
Неуклюжий робкий патриарх…
Кто за честь природы фехтовальщик?
Ну, конечно, пламенный Ламарк.
Если все живое лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень.
К кольчецам спущусь и к усоногим.
Прошуршав средь ящериц и змей,
По упругим сходням, по излогам
Сокращусь, исчезну, как Протей.
Роговую мантию надену,
От горячей крови откажусь,
Обрасту присосками и в пену
Океана завитком вопьюсь.
Мы прошли разряды насекомых
С наливными рюмочками глаз.
Он сказал: природа вся в разломах,
Зренья нет – ты зришь в последний раз.
Он сказал: довольно полнозвучья,
Ты напрасно Моцарта любил,
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил.
И от нас природа отступила
Так, как будто мы ей не нужны.
И продольный мозг она вложила
Словно шпагу в темные ножны.
И подъемный мост она забыла,
Опоздала опустить для тех,
У кого зеленая могила,
Красное дыханье, гибкий смех…
Май, 1932.
С точки зрения биолога в этом стихотворении изображена «Лестница Эволюции», если спускаться по ней вниз…
Напомним, что основные положения теории эволюции Ламарка сводятся к следующему…
У Осипа Мандельштама есть Загадочное Стихотворение. Называется оно «Ламарк».
Был старик, застенчивый, как мальчик,
Неуклюжий робкий патриарх…
Кто за честь природы фехтовальщик?
Ну, конечно, пламенный Ламарк.
Если все живое лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень.
К кольчецам спущусь и к усоногим.
Прошуршав средь ящериц и змей,
По упругим сходням, по излогам
Сокращусь, исчезну, как Протей.
Роговую мантию надену,
От горячей крови откажусь,
Обрасту присосками и в пену
Океана завитком вопьюсь.
Мы прошли разряды насекомых
С наливными рюмочками глаз.
Он сказал: природа вся в разломах,
Зренья нет – ты зришь в последний раз.
Он сказал: довольно полнозвучья,
Ты напрасно Моцарта любил,
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил.
И от нас природа отступила
Так, как будто мы ей не нужны.
И продольный мозг она вложила
Словно шпагу в темные ножны.
И подъемный мост она забыла,
Опоздала опустить для тех,
У кого зеленая могила,
Красное дыханье, гибкий смех…
Май, 1932.
С точки зрения биолога в этом стихотворении изображена «Лестница Эволюции», если спускаться по ней вниз…
Напомним, что основные положения теории эволюции Ламарка сводятся к следующему:
- Организмы изменчивы. Весь живой мир находится в состоянии эволюции;
- Причина эволюции – изменение окружающей среды (климат, пища, почва, температура, свет, вода и т.д.);
- Изменения среды создают новые потребности и новые признаки, которые наследственно закрепляются;
- Благоприобретенные признаки накапливаются в поколениях, образуя новые формы живых существ;
- Движущая сила эволюции – изначальное, заложенное Творцом стремление природы к целесообразности и совершенству…
То есть, Творец лишь дает первый, созидательный толчок. А дальше – развитие, эволюция…
Но, также, по-видимому, не без участия Творца – необходимым условием для перехода с одной эволюционной ступени на другую является… ее целесообразность… И что самое важное – живое, деятельное участие этого самого «живого» в своем стремлении к совершенству, в достижении новой, если хотите, более «высокой» целесообразности…
В качестве иллюстрации своей теории Ламарк часто приводил в пример жирафа, шея которого все более удлинялась от поколения к поколению, так как животные тянули ее, чтобы достать вкусные зеленые листочки с верхних веток деревьев…
* * *
…Конечно, в наши дни любой «грамотный» биолог знает, что наследственность определяется генами, закодированными в молекулах ДНК, и что эволюция происходит в результате естественного отбора этих генов. А нашу быстротекущую, все более, сложную жизнь, можно объяснить тем, что сложные организмы более успешно используют окружающую среду и система воспроизводства у них продуктивнее. Так что гипотеза о каком-то мистическом «стремлении к совершенству» становится просто излишней…
* * *
В начале 30-х Поэт понял, что мир двигается куда-то не туда…
На лестнице эволюции образовались разломы, некоторые ступени сорвались в бездну…
Он сказал: природа вся в разломах,
Зренья нет — ты зришь в последний раз.
Он сказал: довольно полнозвучья…
Кто был этот «он»?…
Ожидая «гостей дорогих»,
Шевеля кандалами цепочек дверных,
Поэт подошел к двери, которая
Выводила его на ту самую лестницу…
Он, скорее, догадался, чем понял:
И от нас природа отступила
Так, как будто мы ей не нужны…
Свои догадки Поэт зашифровал в виде стихотворения «Ламарк».
Каждый сможет, если захочет, подобрать к нему свой собственный шифр…
* * *
…Прошли годы. Поэт – вернулся…
Источник
* * *
Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!
Я нынче славным бесом обуян,
Как будто в корень голову шампунем
Мне вымыл парикмахер Франсуа.
Держу пари, что я еще не умер,
И, как жокей, ручаюсь головой,
Что я еще могу набедокурить
На рысистой дорожке беговой.
Держу в уме, что нынче тридцать первый
Прекрасный год в черемухах цветет,
Что возмужали дождевые черви
И вся Москва на яликах плывет.
Не волноваться. Нетерпенье – роскошь.
Я постепенно скорость разовью —
Холодным шагом выйдем на дорожку,
Я сохранил дистанцию мою.
* * *
На высоком перевале
В мусульманской стороне
Мы со смертью пировали —
Было страшно, как во сне.
Нам попался фаэтонщик,
Пропеченный, как изюм, —
Словно дьявола поденщик,
Односложен и угрюм.
То гортанный крик араба,
То бессмысленное «цо» —
Словно розу или жабу,
Он берег свое лицо.
Под кожевенною маской
Скрыв ужасные черты,
Он куда-то гнал коляску
До последней хрипоты.
И пошли толчки, разгоны,
И не слезть было с горы —
Закружились фаэтоны,
Постоялые дворы…
Я очнулся: стой, приятель!
Я припомнил, черт возьми!
Это чумный председатель
Заблудился с лошадьми!
Он безносой канителью
Правит, душу веселя,
Чтоб вертелась каруселью
Кисло-сладкая земля…
Так в Нагорном Карабахе,
В хищном городе Шуше,
Я изведал эти страхи,
Соприродные душе.
Сорок тысяч мертвых окон
Там видны со всех сторон,
И труда бездушный кокон
На горах похоронен.
И бесстыдно розовеют
Обнаженные дома,
А над ними неба мреет
Темно-синяя чума.
* * *
Как народная громада,
Прошибая землю в пот,
Многоярусное стадо
Пропыленною армадой
Ровно в голову плывет:
Телки с нежными боками
И бычки-баловники,
А за ними – кораблями —
Буйволицы с буйволами
И священники-быки.
* * *
Сегодня можно снять декалькомани,
Мизинец окунув в Москву-реку,
С разбойника-Кремля. Какая прелесть
Фисташковые эти голубятни:
Хоть проса им насыпать, хоть овса…
А в недорослях кто? Иван Великий —
Великовозрастная колокольня.
Стоит себе еще болван болваном
Который век. Его бы за границу,
Чтоб доучился… Да куда там! стыдно!
Река Москва в четырехтрубном дыме,
И перед нами весь раскрытый город —
Купальщики-заводы и сады
Замоскворецкие. Не так ли,
Откинув палисандровую крышку
Огромного концертного рояля,
Мы проникаем в звучное нутро?
Белогвардейцы, вы его видали?
Рояль Москвы слыхали? Гули-гули!..
Мне кажется, как всякое другое,
Ты, время, незаконно! Как мальчишка
За взрослыми в морщинистую воду,
Я, кажется, в грядущее вхожу,
И, кажется, его я не увижу…
Уж я не выйду в ногу с молодежью
На разлинованные стадионы,
Разбуженный повесткой мотоцикла,
Я на рассвете не вскачу с постели,
В стеклянные дворцы на курьих ножках
Я даже тенью легкой не войду…
Мне с каждым днем дышать всё тяжелее,
А между тем нельзя повременить…
И рождены для наслажденья бегом
Лишь сердце человека и коня.
И Фауста бес, сухой и моложавый,
Вновь старику кидается в ребро
И подбивает взять почасно ялик,
Или махнуть на Воробьевы горы,
Иль на трамвае охлестнуть Москву.
Ей некогда – она сегодня в няньках,
Всё мечется – на сорок тысяч люлек
Она одна – и пряжа на руках…
Какое лето! Молодых рабочих
Татарские сверкающие спины
С девической полоской на хребтах,
Таинственные узкие лопатки
И детские ключицы…
Здравствуй, здравствуй,
Могучий некрещеный позвоночник,
С которым поживем не век, не два!..
Ламарк
Был старик, застенчивый, как мальчик,
Неуклюжий, робкий патриарх…
Кто за честь природы фехтовальщик?
Ну конечно, пламенный Ламарк.
Если всё живое лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень.
К кольчецам спущусь и к усоногим,
Прошуршав средь ящериц и змей,
По упругим сходням, по излогам
Сокращусь, исчезну, как Протей.
Роговую мантию надену,
От горячей крови откажусь,
Обрасту присосками и в пену
Океана завитком вопьюсь.
Мы прошли разряды насекомых
С наливными рюмочками глаз.
Он сказал: природа вся в разломах,
Зренья нет – ты зришь в последний раз.
Он сказал: довольно полнозвучья,
Ты напрасно Моцарта любил,
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил.
И от нас природа отступила
Так, как будто мы ей не нужны,
И продольный мозг она вложила,
Словно шпагу, в темные ножны.
И подъемный мост она забыла,
Опоздала опустить для тех,
У кого зеленая могила,
Красное дыханье, гибкий смех…
Источник
- Если все живое лишь помарка,
- За короткий выморочный день
- На подвижной лестнице Ламарка
- Я займу последнюю ступень.
(Тут принципиальное условие — «если все живое лишь помарка», то есть случайность, причуда геофизики и биологии; сразу заявлен безрелигиозный подход к феномену человека.)
- К кольчецам спущусь и к усоногим,
- Прошуршав средь ящериц и змей,
- По упругим сходням, по излогам
- Сокращусь, исчезну, как Протей.
- Роговую мантию надену,
- От горячей крови откажусь.
- Обрасту присосками и в пену
- Океана завитком вопьюсь.
- Мы прошли разряды насекомых
- С наливными рюмочками глаз.
- Он сказал: природа вся в разломах.
- Зренья нет — ты зришь в последний раз.
- Он сказал: довольно полнозвучья.
- Ты напрасно Моцарта любил.
- Наступает глухота паучья,
- Здесь провал сильнее наших сил.
- И от нас природа отступила —
- Так, как будто мы ей не нужны,
- И продольный мозг она вложила,
- Словно шпагу, в гибкие ножны.
- И подъемный мост она забыла,
- Позабыла опустить для тех,
- У кого зеленая могила,
- Красное дыханье, гибкий смех…
Этот страшный финальный образ — «зеленая могила» болотной ряски, миллионы зыблющихся, колеблющихся микроорганизмов, лишенных речи и мысли,— оказался пророческим и в социальном, и, увы, в биографическом смысле. Весь воронежский период Мандельштама, с редкими островками чудесной гармонии,— именно логическое продолжение спуска в себя, к атому, к последней недробимой частице, мучительный провал в хаос и зыбь. Приметами и симптомами этого «провала в себя» был неотпускающийужас, неспособность переносить одиночество, многочисленные мании. Весь путь Мандельштама — цепочка последовательного отказа от внешних самоидентификаций: европеец, еврей, изгой, поэт — мельче, мельче, мельче, до «дробящихся молью нулей», до ужаса расчеловеченной людской массы из «Стихов о неизвестном солдате». Начав со стихов эпически торжественных, кристально ясных, зачастую фабульных,— Мандельштам героически пробивается в глубину и мрак, пока не оказывается лицом к лицу, как физик начала века, с «исчезновением материи». Эта метафора нисхождения еще раз — и еще более наглядно — появится в последнем стихотворении «Второй воронежской тетради»:
- Я в львиный ров и в крепость погружен
- И опускаюсь ниже, ниже, ниже…
- Как близко, близко твой подходит зов —
- До заповедей рода, и в первины —
- Океанийских низка жемчугов
- И таитянок кроткие корзины…—
то есть в самую глубокую дикарскую, гогеновскую архаику, все в ту же «пену океана».
Пастернаковский вектор противоположен. Если у Мандельштама под классической ясностью шевелится хаос, то у Пастернака даже и в самой бурной лирике, в отчаянии «Разрыва» и проклятиях, адресованных «Елене», слышатся редкостная душевная гармония и абсолютное здоровье. Ранний Пастернак похож на позднего Мандельштама — оба рациональны и притом невнятны, субъективны, ассоциативны; достаточно сравнить пастернаковскую «Скрипку Паганини» 1914 года и мандельштамовскую «Скрипачку» («За Паганини длиннопалым»):
- Я люблю тебя черной от сажи
- Сожиганья пассажей, в золе
- Отпылавших андант и адажий,
- С белым пеплом баллад на челе,
- С задубевшей от музыки коркой
- На поденной душе, вдалеке
- Неумелой толпы, как шахтерку,
- Проводящую ночь в руднике.
- (Пастернак, 1914)
- Девчонка, выскочка, гордячка,
- Чей звук широк, как Енисей,
- Утешь меня игрой своей:
- На голове твоей, гордячка,
- Марины Мнишек холм кудрей,
- Смычок твой мнителен, скрипачка.
- Играй же на разрыв аорты
- С кошачьей головой во рту,
- Три черта было — ты четвертый.
- Последний, чудный черт в цвету.
- (Мандельштам, 1935)
Эти мандельштамовские стихи даже и построены по-пастернаковски, с его паронимами, плотной звукописью — «кто с чохом чех, кто с польским балом, а кто с цыганской чемчурой». Бешеная, скачущая ассоциативная образность раннего Пастернака и позднего Мандельштама, при всем различии методов, делает эти стихи одинаково непонятными и одинаково пленительными. Верно и обратное — текстуальное совпадение раннего Мандельштама со стихами «живаговского» цикла:
Источник
забвение и смерть при жизни («Я должен жить, хотя я дважды умер…», «Как светотени мученик, Рембрандт, / Я глубоко ушел в немеющее
время…», «Я в львиный ров и в крепость погружен…») и поэтому он, подобно Овидию, молившему Августа о прощении, обращался с «Одой» и
другими стихами 1937 г. к Сталину, проводя параллель между собой и Овидием с одной стороны, и между Августом и Сталиным с другой, однако
есть в стихах воронежского периода и гордое, пушкинское отношение к изгнанию:
Римских ночей полновесные слитки,
Юношу Гете манившее лоно, —
Пусть я в ответе, но не в убытке:
Есть многодонная жизнь вне закона.
В этом четверостишии вместо Овидия упомянут Гете, написавший в первой римской элегии: «Eine Welt zwar bist du, о Rom…» — то есть Рим —
это мир[92] (а Москва не только — третий Рим, но и столица новой империи). Таким образом, отдавая себе отчет в том, что он вне закона, поэт тем
не менее обретает благодаря творчеству гордость и силу духа. Подобное отождествление себя с Овидием и Данте, а в контексте культуры (и в
подтексте) — и с Мандельштамом, звучит и в творчестве И. Бродского, в котором мотив странствия как изгнания приобретает мощное звучание.
К третьей группе можно условно отнести стихотворения, в которых поэт пытается связать два начала, обрести единство со всем живым,
считая, что
Не у меня, не у тебя — у них
Вся сила окончаний родовых:
И с воздухом поющ тростник и скважист,
И с благодарностью улитки губ морских
Потянут на себя их дышащую тяжесть.
Нет имени у них. Войди в их хрящ,
И будешь ты наследником их княжеств, —
И для людей, для их сердец живых,
Блуждая в их развалинах, извивах,
Изобразишь и наслажденья их,
И то, что мучит их, — в приливах и отливах.
Здесь движение времени, сама эволюция идет в обратном направлении. Утрата имени — это также и благодать, и «сила окончаний родовых»,
и неосознанные мучения малых сих. У Мандельштама есть неосознанное стремление слиться с природой («На подвижной лестнице Ламарка/ Я
займу последнюю ступень…»), раствориться в ней, как в более поздних стихах — слиться с народом. Кроме того, Н. Я. Мандельштам в
«Комментарии к стихам 1930–1937 гг.» пишет о том, что в «Ламарке» и №№ 8 и 9 «Восьмистиший» «страшное падение живых существ, которые
забыли Моцарта и отказались от всего (мозг, зрение, слух) в этом царстве паучьей глухоты. Всё страшно, как обратный биологический
процесс»[93]. Несомненно, «Ламарк» — закодированное, «эзопово» стихотворение о действительности, полное сомнения и отчаяния:
Если все живое лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень.
Весьма важно придаточное предложение уступки: «„Если все живое лишь помарка“: в таком случае следует отказаться и от зрения, и от
слуха, и от культурной памяти». Если выживают лишь самые низшие, примитивные типы, нет нужды ни в искусстве, ни в поэзии, ни в музыке:
Он сказал: «Природа вся в разломах,
Зренья нет, — ты зришь в последний раз!»
Он сказал: «Довольно полнозвучья,
Ты напрасно Моцарта любил,
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил».
Разумеется, не Ламарк, а Мандельштам сам себе твердит: «Зренья нет, — ты зришь в последний раз!» Сам Мандельштам писал, что «в
обратном, нисходящем движении с Ламарком по лестнице живых существ есть величие Данта. Низшие формы органического бытия — ад для
человека»[94]. Однако поэт призван преодолеть провалы, пустоту и отчаяние настоящего. Поэтому на мой взгляд, «Восьмистишия» 4 и 5 и 8 и 9,
написанные после «Ламарка», свидетельствуют о мужестве поэта, о стремлении преодолеть «паучью» глухоту и забвение. Поэт призван, «войдя в
их хрящ», слившись с безымянным, стихийным и хаотичным, с природой, с первоосновой, изобразить «и наслажденья их, и то, что мучит их, — в
приливах и отливах», то есть дать имя, наречь безымянное. Как верно заметил В. Н. Топоров, «поэт… одаривает читателя тем, что сохраняется в
его прапамяти, в редчайших случаях связывающей ребенка с тем, что было до культуры, до речи и даже до рождения, с той „первоосновой
жизни“ ( С первоосновой жизни слито), которая и составляет содержание и смысл „припоминаний“, эксплицируемых из хаоса…»[95]. По
Мандельштаму долг поэта — соединяя провалы, преодолеть метафизический страх одиночества и разобщенности человечества в истории и
культуре, показать время-пространство, историю, культуру и бытие в их неразрывном единстве, выйти за «Геркулесовы Столпы» не только
пространства, но и времени. Таковы заключительные стихотворения из цикла «Восьмистишия»:
10.
В игольчатых чумных бокалах
Мы пьем наважденье причин,
Касаемся крючьями малых,
Как легкая смерть величин.
И там, где сцепились бирюльки,
Ребенок молчанье хранит,
Большая вселенная в люльке
У маленькой вечности спит.
11.
И я выхожу из пространства
В запущенный сад величин
И мнимое рву постоянство
И самосогласье причин.
И твой, бесконечность, учебник
Читаю один, без людей, —
Безлиственный, дикий лечебник,
Задачник огромных корней.
Среди огромного количества описанных и процитированных стихотворений, написанных трехстопным амфибрахием, и выделенных в них
тем-ореолов, у Гаспарова[96] почему-то не указаны «Восьмистишия» О. Мандельштама (1, 2, 3, 6, 8, 9, 10, 11 написаны трехстопным
амфибрахием), которые сами — ореол: овеществленное в образах, почти физиологическое изображение процесса творчества, позволяющее поэту
выйти из пространства «в запущенный сад величин» и обрести поистине космическое видение. «Определение поэзии» Пастернака (хотя и
написанное другим размером) и О. Мандельштама, начинающиеся одинаково — с физиологической передачи процесса говорения-пения, ведь оба
работали с голоса, в конце диаметрально расходятся: для Пастернака «вселенная — место глухое», Мандельштам видит, как «Большая вселенная
в люльке / У Маленькой вечности спит». Это — метафизическая поэзия.
М. Л. Гаспаров тонко заметил, что Мандельштам — «поэт, остро чувствующий пространство и враждебно сопротивляющийся времени» [97]. В
таких стихах, как «Кто время целовал в измученное темя», «Век мой, зверь мой…» отношение ко времени и веку — сыновнее; в начале
тридцатых, во времена «отщепенства» и противостояния настоящему, отношение у Мандельштама ко времени амбивалентно, поэт может быть
даже фамильярен и грубоват, но однозначно враждебным его отношение ко времени назвать нельзя:
Я подтяну бутылочную гирьку
Кухонных крупно скачущих часов.
Уж до чего шероховато время,
А все-таки люблю за хвост его ловить,
Ведь в беге собственном оно не виновато
Да, кажется, чуть-чуть жуликовато…
Действительно, сам Мандельштам полагал, как уже было отмечено выше, что в «полном отрыве от будущего и прошлого настоящее
сопрягается как чистый страх, как опасность»[98]. Поэтому Мандельштам стремился найти «точку пересечения времени с вечностью», если
воспользоваться емкой формулой американского поэта Томаса Стернза Элиота. Тяга к истории, античности для Мандельштама — не просто «тоска
по мировой культуре», а жажда всепричастности и тоска по неделимому времени-пространству, хронотопупо Бахтину[99]. Единство хронотопов
истории, культуры и собственно хронотопа, то есть времени-пространства, для Мандельштама является аксиомой. Это не лейтмотив, а
поэтический мотив его творчества.
Уже в раннем стихотворении «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…» цепь назывных предложений, «разыгрывающих», по выражению
Мандельштама, поток сознания, является в то же время цепью метонимий пространства, истории, культуры. Список кораблей — «сей выводок,
сей поезд журавлиный» соединяет эпохи; «и море, и Гомер — все движется любовью», — та метаморфоза, которая «сопрягает далековатые идеи»
Источник